народный стиль...»
Это все строила купеческая Русь. Она же организовывала русскую
иконопись — иконы рублевских и строгановских писем, которые современная
западноевропейская художественная критика считает высшим достижением
русской живописи вообще и за которые сейчас в Америке платят совершенно
сумасшедшие деньги. С Петром все это было кончено. Русский народный стиль
архитектуры так и погиб в петровских казармах. Русская живопись застряла на
два столетия, чтобы уже на наших глазах снова возникнуть в полотнах и
фресках Васнецова, Нестерова и Врубеля.
По русской национальной культуре Петр и его наследники прошли
батыевым нашествием — от этого нашествия русская культура не оправилась еще
и сейчас. И в основе всего этого лежит петровский указ о единонаследии.
Напомню еще и еще раз: в Московской Руси и мужик и дворянин были
равно обязанными слоями: «крепостной человек служил своему помещику, —
говорит академик Шмурло. — с тем, чтобы дать ему возможность отправлять
службу, так что — перестанет служить помещик, должны быть освобождены от
обязанностей к нему и крестьяне. Этот взгляд глубоко вкоренился в сознание
народное, и когда впоследствии помещики и дворяне стали действительно
освобождаться от военной повинности, то крестьяне с полным основанием
требовали, чтобы освободили и их, но не от рекрутчины, а от
крепостничества». Отметим еще и еще раз принципиальную противоположность
исходных точек западноевропейского и московского крепостного права. На
Западе мужик был порабощен вовсе не во имя каких бы то ни было общих
интересов какого-нибудь киевского, дармштадтского, веронского или
клюнийского уезда. Он был закрепощен потому, что он был завоеван. Он
рассматривался прежде всего как военная добыча. Идеологи монархической
реставрации во Франции времен Наполеона ставили вопрос со всей
откровенностью: мы, аристократия и дворянство, — другая раса, другой народ.
Теоретик буржуазной революции Тьер отвечал им, примерно, теми же доводами:
да, мы — третье сословие, мы — другая раса, раса побежденных, а французская
революция была восстанием побежденных против победителей. Такой точки
зрения в Московской Руси не было никогда; она появилась только
впоследствии, когда рюриковичи, с одной стороны, и гитлеровцы — с другой —
начали разработку рюриковской легенды для идеологического прикрытия своих
практических потребностей.
«По Уложению 1649 года, — говорит Шмурло, — крестьянин был лишен
права сходить с земли, но во всем остальном он остается совершенно
свободным. Закон признавал за ним право на собственность, право заниматься
торговлей, заключать договоры, распоряжаться своим имуществом по
завещанию».
Наши историки — сознательно или бессознательно — допускают очень
существенную терминологическую передержку, ибо «крепостной человек»,
«крепостное право» и «дворянин» в Московской Руси были совсем не тем, чем
они стали в петровской. Московский мужик не был ничьей личной
собственностью. Он не был рабом. Он находился, примерно, в таком же
положении, как в конце прошлого века находился рядовой казак. Мужик в такой
же степени был подчинен своему помещику, как казак своему атаману. Казак не
мог бросить свой полк, не мог сойти со своей земли, атаман мог его
выпороть, — как и помещик крестьянина, — но это был порядок военно-
государственной субординации, а не порядок рабства. Начало рабству положил
Петр.
Вспомним предыдущие попытки дворянства — под предлогом стояния за
Дом Пресвятой Богородицы — наложить свою лапу на власть и на мужика. Эти
попытки неизменно наталкивались на единый фронт крестьянства, купечества,
духовенства и посада — под водительством монархии, и дворянство отступало
вспять. Петр порвал этот фронт на самом решающем его участке — на участке
генерального штаба России.
Дворянству только и оставалось, что ринуться в этот прорыв и
закрепить там свои позиции, что оно и сделало. Око назвало петровский указ
«изящнейшим благодеянием» и в течение двух веков воздвигало его автору
памятники — и бронзовые, и литературные, и всякие другие. Купечество,
духовенство, крестьянство и посад были разгромлены, подавлены и обращены в
рабство. Русская национальная культура была отброшена на века назад.
Русское национальное сознание и до сих пор еще не может высвободиться из-
под наследия петровско-дворянской диктатуры над Россией.
Петровская страсть к иноземщине носила, собственно патологический
характер. П. Милюков повествует о том, как Петр стал строить Петербург:
«Петербург раньше строили на Петербургской стороне, но вдруг
выходит решение перенести торговлю и главное поселение в Кронштадт. Снова
там, по приказу царя, каждая провинция строит огромный корпус, в котором
никто жить не будет и который развалится от времени. В то же время
настоящий город строится между Адмиралтейством и Летним садом, где берег
выше и наводнения не так опасны. Петр снова недоволен. У него новая затея.
Петербург должен походить на Амстердам: улицы надо заменить каналами. Для
этого приказано перенести город на самое низкое место — на Васильевский
остров» («На чужой стороне», т. X).
Но Васильевский остров заливался наводнениями; стали строить
плотины — опять же по образцу амстердамских. Из плотин ничего не вышло, ибо
при тогдашней технике это была работа на десятилетия. Стройку перенесли на
правый берег Невы, на то место, которое и поныне называется Новой
Голландией.
Не имея ровно никакого представления о том, что Ключевский
называет «исторической логикой» и «физиологией народной жизни», Петр не
мог, да, видимо, и не пытался сообразить то обстоятельство, что Голландии
деваться некуда: вся страна стоит на болоте, что, кроме того, Голландия
расположена на берегу незамерзающего моря и что ее континентальная база
расположена тут же за спиной, а не в 600 верстах болот и тайги. Но ни
логика, ни физиология, ни география, ни климат приняты во внимание не были:
«хочу, чтобы все было, как в Голландии». Даже и одежда.
И об этом мы, в свое время, учили в гимназиях и университетах:
Петр, де, сменил неудобные старинные ферязи и прочее на удобное для работы
западноевропейское одеяние. Мы, по тем временам, верили и этому объяснению
— несмотря на всю его совершенно очевидную глупость. Боярская ферязь,
действительно, не была приспособлена для рубки дров — так она рубки дров и
не имела в виду, точно так же, как этой сферы человеческой деятельности не
имеет в виду ни современный смокинг, ни фрак, ни даже пиджак. Но если вам
зимой надо ехать в санях, то лучше ферязи вы и сейчас ничего не найдете. И
если вы всмотритесь в стрелецкое обмундирование, то вы без особенного труда
увидите, что — через 200 лет всякой ерунды с лосинами, киверами,
треуголками и прочим в этом роде — русская армия конца XIX века и начала XX
столетий вернулась к тем же стрельцам: штаны, сапоги, рубаха, шинель и
папаха. Ибо это обмундирование соответствует русскому климату, и русским
пространствам, и русской психологии. Голландские башмаки с пряжками и
чулками могли быть очень красивы, но ни для русской осени, ни для русской
зимы они не годятся никак: нужны сапоги или валенки. Треуголка или кивер
могут быть очень живописны и могут быть практически терпимы при небольших
переходах. Но если солдату нужно делать тысячи верст, то кивер с его
султаном и прочими побрякушками превращается из «головного убора» в очень
обременительную ношу: попробуйте вы спать в кивере или на кивере. Я не
пробовал. А папаху нахлобучил на голову или подложил под голову, и
великолепно... 200 лет потребовалось для того, чтобы вспомнить такую
элементарную простую вещь, как стрелецкая меховая шапка.
Кое о чем мы не вспомнили и до сих пор. Основной торгово-
промышленной организацией Москвы был «торговый дом» — семейное предприятие,
рассчитанное на полное доверие связанных родством соучастников дела. Из
таких «торговых домов» выросли и Строгановы и Демидовы, а в более позднюю
эпоху — Рябушинские, Гучковы, Стахеевы. «Торговый дом» вырос органически из
всего прошлого России, из ее крепкой семейной традиции, из того склада
русской психики, которая перевела на язык семейных отношений даже и высшую
государственную власть: «Царь-батюшка». На этой традиции и в наше время
ездил еще «отец народов».
Торговые дома были разгромлены во имя «кумпанств». С русского
купца драли семь шкур, а добыча переправлялась «кумпанствам» в виде
концессий, субсидий, льгот и всего прочего. А еще более в виде возможностей
ничем не ограниченного воровства, в области которого Алексашка Меньшиков
поставил всероссийский рекорд расторопности.
Из «кумпанств» не вышло ничего. Милюков подсчитывает, что из
сотни петровских фабрик «до Екатерины дожило только два десятка».
Покровский приводит еще более мрачный подсчет: не более десяти процентов.
Марксистские историки рассматривают петровскую эпоху, как результат
«наступления торгового капитала» или (как Покровский) как «прорыв»
торгового капитала к государственной власти. Наступление ли, прорыв ли, но,
во всяком случае, после этого стратегического мероприятия русский торговый
капитал почти на целое столетие вообще исчезает с поверхности русской
экономической жизни: «прорыв» привел к разгрому. Этому соответствовал и
разгром русской деревни. Милюков («История государственного хозяйства»)
приводит также цифры: средняя убыль населения в 1710 году, сравнительно с
последней московской переписью, равняется 40 %. В Пошехоньи из 5356 дворов
от рекрутчины и казенных работ запустел 1551 двор и от побегов — 1366».
Документ 1726 года, то есть сейчас же после смерти Петра, подписанный
«верховниками», говорит:
«После переписи многие крестьяне, которые могли работой своей
доставить деньги померли, в рекруты взяты, и разбежались, а которые могут
ныне работою своей получать деньги на государственную подать, таких
осталось малое число».
Словом, разгромлено было все, по-батыевски. И было бы, конечно
преувеличением взваливать всю вину на Петра: он просто оказался самым
слабым пунктом общего национального фронта — и в прорыв бросилось
дворянство, а никак уж не «торговый капитал», и именно дворянство закрепило
не только новые социальные отношения, но и тот духовный перелом, который
характеризует петровскую эпоху больше, чем что бы то ни было дру-гое.
ПРОРЫВ НА ФРОНТЕ ДУХА
Заводы и флот, регулярная армия и техника — все это было не ново
и в Москве. То принципиально новое, что внес с собою Петр, сводилось к
принципиальному подчинению всего русского всему иностранному. «Философия»
Петра — поскольку можно говорить о его философии — была взята напрокат у
Лейбница, который, шатаясь по дворам немецких владетельных князьков,
снабжал — за сравнительно небольшие деньги — государственной мудростью
владыку варварской России. Административная система была вся списана со
Швеции, откуда, — за уже гораздо большие деньги — приглашались инспецы-
инструктора, ни слова не говорившие по-русски и о русских отношениях не
имевшие уже абсолютно никакого понятия. В военной администрации —
победитель шведов Шереметьев был выброшен вон во имя побежденного
перебежчика Шлиппенбаха — о де Круа я уже не говорю. Церковное управление
было перестроено по протестантскому образцу.
А. Павлов в своем «Курсе русского церковного права» говорит
прямо:
«Взгляд Петра Великого на Церковь... образовался под влиянием
протестантской канонической системы...» Была даже введена и инквизиция, из
которой, впрочем, ничего не вышло. Резали полы кафтанов, вырывали «с
кровью» бороды, закрывали бани — вообще, объявили войну всем внутренним и
внешним национальным признакам России. Россия была объявлена «вторым
сортом», — первым были Шлиппенбахи, де Круа, Лефорты, Остерманы и вообще
«Европа». Русское национальное сознание было принижено так, как при Батые и
при Ленине.
Как могла произойти эта измена, нации и как она могла
продержаться до наших дней?
Петр не только «прорубил окно в Европу», он также продавил дыру в
русском общенациональном фронте. Дворянство устремилось в эту дыру,
захватило власть над страной, и, конечно, для него было необходимо отделить
себя от страны не только политическими и экономическими привилегиями, но и
всем культурным обликом: мы — победители, не такие, как вы — побежденные.
Сама идея захвата власти была взята с Запада. Недаром при Петре
появляется совершенно новый для Руси термин: благородное шляхетство. И если
на западе «шляхта» была отделена от «быдла» целой коллекцией самых
разнообразных культурно-бытовых «пропастей» — то такие же пропасти надо
было вырыть между победителями и побежденными новой после-петровской
России. Если вместо прежнего поместного владельца и тяглого крестьянина, на
разных служебных ступенях несущих одинаковую государственную службу,
возникли шляхтичи, с одной стороны, и раб — с другой стороны, то логически
было необходимо отделить шляхтича от раба всеми технически доступными
способами и внешнего и внутреннего отличия. Нужно было создать иной костюм,
иные развлечения, иное миросозерцание и по мере возможности даже и иной
язык. Всякая общность, и внутренняя, и внешняя, затрудняла бы реализацию
новых отношений. Дворянская фуражка с красным околышем, которую мне
случалось видеть даже и в эмиграции была в последние десятилетия последним
остатком петровских завоеваний. Все потеряно: поместья, чины, молодость и
Россия; сидит человек на церковной паперти и продает газеты. Человек совсем
уже стар и не совсем все-таки трезв. Его коммерческое предприятие очень уже
похоже на подаяние: покупатели норовят не взять мелкой сдачи, купить
ненужную газету: жалко старичка. Но на дворянской голове красуется, все-
таки, дворянская фуражка: последнее, самое последнее, что еще осталось от
прекрасных дней диктатуры его сословия.
Пример этого старичка, впрочем, не совсем исчерпывает дворянскую
проблему сегодняшнего дня: есть еще в эмиграции собрания дворян тамбовской,
а также и прочих губерний. Есть и другие вещи: мой добрый приятель, русский
юноша необычайной одаренности, носивший очень известное в эмиграции имя —
вообще, «жених, что надо» — получил отказ ввиду его недворянского
происхождения. Семья проектировавшейся невесты сидела уже давно «на дне»,
не на таком, как старичок с газетами, но очень близко к газетам: мелкое и
неумелое ремесло, подаяние эмигрантских организаций, и не было даже надежды
на переворот, который возвратит потерянные именья, — обычная и единственная
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|