метафоризации. 
    Мы видим, что физио-логика человеческой телесности в известной  степени 
дублирует логику как таковую,  угрожая  саму  ее  превратить—  под  рубрикой 
«ницшеанства без границ» — в свод  ловких  метафор.  Так  «оральное»  —  это 
«непосредственное неопределенное» восприятие природной  данности  язычником, 
в  котором  сказывается  его  вовлеченность  в  материнские  культы   Земли, 
связанных с ритуальным «пожиранием» божества; «анальное» —  это  «негативное 
опосредствование»  мира  в   монотеистический   символ,   чьей   имманентной 
сущностью  является  небесный  Отец;  «генитальное»  —  это  основанный   на 
самодостоверности  субъекта  «синтез»  наличной   данности   как   природной 
«материи» и ее формально — абстрактного принципа  как  «отцовского»  закона. 
Физио-логический  силлогизм  образуется  замыканием   орального   тезиса   и 
анального антитезиса вокруг генитального синтеза. 
    Именно этот последний является  наиболее  важным  в  генетическом  ряду 
становлении символа как символа интерсубъективного. И если  на  двух  первых 
этапах человеческое существо поочередно обнаруживает  свое  интеграционно  — 
позитивное  единство  с  природой  и  свою  дифференцированно  —  негативную 
единичность, то на последнем  этапе  человек  выступает  в  роли  создателя, 
«творца», вступая в оформленное отношение с другим, и именно на  этом  этапе 
человек вступает в модус понимания и признания. 
    Эйзенштейна не удовлетворяет индивидуалистический характер фрейдовского 
психоанализа, заставляя искать его социальный, и с поправкой на дух  времени 
«социалистический» вариант психоанализа. Тем  более  что  его  аналитический 
характер  никак  не  устраивал  Эйзенштейна  –  диалектика.   Под   влиянием 
психологии Л. Выготского  и  А.  Лурии   Эйзенштейн  расширяет  терминологию 
ортодоксального психоанализа, вводя в него термины диалектики  «безусловного 
рефлекса»  как  индивидуального   физиологического   мотива   и   «условного 
рефлекса» как социально — символического мотива. И  здесь  идеи  Эйзенштейна 
созвучны   концепции   Лакана,   рассматривающего   желание    в    качестве 
«пограничной   кромки»,   которая   возникает   там,   где   физиологическая 
потребность   «отрывается»   от    требования,    приобретающего    характер 
«абсолютного условия»[xxii]. 
    Генерирующее творческую энергию желание  формируется  под  воздействием 
двух разнонаправленных тенденций — центростремительного движения  требования 
в интеллектуальной форме «запроса»  и  центробежного  движения  потребности, 
регулируемой невротическим принципом  «изъятия».  Желание  располагается  по 
оси центр — периферия, вдоль которой требование сгущает и  «абстрагирует»  к 
центру  в  режиме  экономической  «задержки»   интеллектуальную   форму,   а 
потребность разрежает к периферии  «эмоциональное»  содержание.  Желание,  с 
одной стороны, путем синхронизирующего «угнетения» и  «накопления»  сжимает, 
концентрирует «первичную психическую» энергию в знаке, в котором  происходит 
ее запасание, а, с  другой  стороны,  желание  разрежается  непосредственной 
эмоцией «освобождения»[xxiii]. 
    Таким образом, желание как энергетический принцип творческой сублимации 
связывает социальный «запрос» со стороны социума,  этого  большого  Другого, 
и «изъян», конституирующий невротическое условие всякого творчества. 
    Можно  сказать,  что  сублимационный   символ   основан   на   различии 
«раздражителя   на   безусловный   рефлекс    непосредственного    действия» 
(«чувственная» составляющая) и восприятии, основанном на «базе  действия  на 
цепи  сочетательных  рефлексов»  как  «действия  по   ассоциативным   цепям» 
(«интеллектуальная» составляющая). В  данном  случае,  Эйзенштейн  стремится 
сопоставить    «аттракцион   театральный   на   «чувство»»   и   «аттракцион 
кинематографический на «сознание»»[xxiv]. 
    Требование инициируется  изнутри той системы, по законам которой  живет 
социум, то есть той системы,  которой  является  язык.  То  есть,  «условной 
рефлекс»   требования    обусловлен    символическим    знаком.    Благодаря 
присоединению  энергии  физиологической  потребности  к   этому   объективно 
значимому  знаку  она  делокализуется   и  существенно  трансформируется   в 
процессе сублимации: 
    «Высвобождение этого, самопожирающегося в  состоянии  потенции,  запаса 
    энергии,   путем   волевого   преодоления   тяги   к    примитивно    – 
    непосредственному  удовлетворению  тенденции  невроза,   и   определяет 
    сублимационный акт как механику  перевода  осуществления  ненормального 
    вожделения (манифестирующегося quand meme  даже в форме извращений, как 
    результатах  вторжения  в  процесс  деятельности  элементов  вытеснения 
    сознательного, но недопустимого, в область бессознательного)  из  сферы 
    самоудовлетворения в сферу социального удовлетворения, обращаясь к  тем 
    факторам общественной жизни,  которые,  стоя  на  той  же  генетической 
    предпосылке   ищущего   удовлетворения   (формально    даже    единство 
    осуществляемых!)  являются  уже  социально  —  осмысленными   в   своей 
    утилитарности»[xxv]. 
    Сублимация как «отдирание» сексуальной энергии от типичной ситуации как 
«любовной ситуации» связана с абстракцией. «Десексуализирующая»  сублимация, 
с одной  стороны,  осуществляет  трату  энергии  на   «образование  условных 
связей», однако, с другой стороны, сам  принцип,  или  точнее  структура  их 
образования остаются прежними. 
    «Локализация эротического фонда именно на участке любви  в  большинстве 
    случаев приводит к самоисчерпыванию раздражений...  Самоисчерпывание  я 
    понимаю в том, смысле, что оно не приспособлено к образованию  условных 
    (символических)  связей,  направленных   во   вне   эротический   план. 
    Треугольник в себе замкнут и себя исчерпывает»[xxvi] 
    То есть, экспансия духа, «дышащего, где  хочет»,  с  одной  стороны,  и 
принцип онтологической устойчивости,  находящегося  в  сфере  сексуальности, 
находятся в некотором противоречии в виде спора  необъятного  содержания,  с 
одной стороны, и конечной формы, с другой. 
    Здесь  обнаруживается   ключевой   конфликт   между   индивидуально   — 
физиологическим знаком как знаком локальным  и  интерсубъективным  значением 
как  значением  делокализирующим.  Этот   конфликт   нагнетает    напряжение 
творческого  акта,  в  ходе  которого  создается  снимающий  это  напряжение 
символ, где эмпирический знак – форма,  а  содержание  -   интерсубъективное 
значение. 
    Вяч. Вс. Иванов пишет: «Как современные  психоаналитики  школы  Лакана, 
Эйзенштейн соотносит переосмысление действий и символов, относящихся к  этой 
сфере, с изменениями значений слов: «одновременно со словесным переносом  от 
формы непосредственной (близость сексуальная) на  понятие  более  отдаленное 
(от той же основы  — близость дружеская,  или  организационная)  —   внешняя 
видимость действия (совершенно, как и внешняя звучность слова)  претерпевает 
такой же внутренний сдвиг переосмысления»[xxvii]. 
     То  есть,  с  одной  стороны,   Эйзенштейн  говорит  о  метафорическом 
принципе как о жизнеобеспечивающей функции человеческой  деятельности,  а  с 
другой  стороны,  указывает  на  наличие  инстанции  связи   лингвистической 
«внутренности» как переносного значения и оптической «видимости» как  самого 
действия по переносу.  Инстанция  связи,  в  тот  момент,  когда  связывает, 
одновременно     раздваивает     «недифференцированное»,     «бессознательно 
функционирующее» бытие на  внутренний  смысл,  чье  движение  направлено  по 
вертикали,  и  на  внешнее  действие  —  перенос,  который  совершается   по 
периферии, как, например, движение взгляда. 
    Досимволическое бытие  расщепляется  в  двойном  сдвиге  —  переносе  в 
лингвистическую  внутренность   (мышление)   и   оптическую   внешность,   и 
расщепление актом формальной связи учреждает реальный факт  их  нетождества. 
Мышление,  будучи  внутренним,  движется  назад,  взгляд,  будучи  направлен 
вовне,  движется  вперед.  Лингвистический  элемент,  оптический  элемент  и 
инстанция  формальной  связи  и  реального  разрыва  составляют  структурный 
треугольник. 
    Первичная  форма  структурирована  изначальным  расщеплением  места   и 
значения,   чей   конфликт   оказывается   творческим   принципом,   который 
инспирирует возникновение новых  символических  форм,  призванных  приводить 
конфликтующие стороны к единству. 
    Локально определенное означающее  отрывается  от  своего  места.  Здесь 
Эйзенштейн   четко   следует   логике   гегелевской    Феноменологии,    где 
Человеческое, как  Символическое,  сбывается  в  процессе  «вынесения  формы 
вовне».   Именно   здесь   точка   схождения    Феноменологии    Гегеля    и 
психоаналитического учения  о  семиотическом.  Символическая  форма  —  это, 
прежде  всего,  форма  сексуальности,  которая  на   первых   порах   жестко 
локализована. 
     Сублимация  — это  двойной  перенос  ограничивающего  знака,  смещение 
границы на несексуальную сферу. Делокализация,  «детерриториализация»  знака 
вынуждается    и    изнутри    внутренней    спонтанностью     и     внешней 
детерминированностью.  «Внутренний  сдвиг»  значения  всегда  сопровождается 
«видимым» смещением знака 
    Человек вынуждается под  страхом  смерти  эту  форму  эксплицировать  в 
расщепленность, которую она несет, в бинарную  оппозицию  половой  пары,   в 
обратном случае его раздавит ужас неотличимости от бытия. 
    Сама  форма  есть  чистая  расщепленность,   которая   сохраняет   свою 
идентичность, пока расщепляет. И это единственная  форма,  которая  является 
источником  других  форм.  Сначала  место  и  знак  совпадают,  имеет  место 
тождество топического  и  семантического  —  этап  первичной  идентификации. 
Далее знак метонимически открепляется, смещается к периферии —   интеграция, 
обежав  которую  он  снова  возвращается  на  место,  но  уже   в   качестве 
метафорического центра — сцепление центральной  идентификации  (значение)  и 
переферийной интеграции (знака). 
                       Сравнительная таблица категорий 
                      структурной эстетики Эйзенштейна 
|Тип эстетики в смысле «классового подхода»                           | 
|      «левый» реализм |«правый»                |Символизм           | 
|                      |формализм               |                    | 
|Структурная доминанта                                                | 
|Горизонт              |Вертикаль                |Символическое       | 
|линейной   наррации   |радиального генезиса     |пересечение         | 
|                      |                         |гори-зонтали и      | 
|                      |                         |вертикали           | 
|Элементы киноструктуры                                               | 
|Драматургия           |Монтаж                   |Монтажно-драматургич| 
|                      |                         |еское единство      | 
|                                                                     | 
|Сексуально-топические координаты                                     | 
|Киноэстетической структуры                                           | 
|оральное              |анальное                 |генитальное         | 
|Темпоральность                                                       | 
|Синхрония             |Диахрония                |Динамическая        | 
|                      |                         |синхрония           | 
|                      |                         |(Р.Якобсон)         | 
    Итак, основной заслугой практика и теоретика  кино  Сергея  Эйзенштейна 
стало установление того факта, что кино как продукт сублимации имеет  ту  же 
структуру и тот же генезис, что и сама сублимируемая сексуальность. 
    Символическое кино  Сергея  Эйзенштейна  учитывает  то,  что   горизонт 
наррации, рассказываемой истории, как  «внешнего»  и  «объективного»  эпоса, 
который совершается  массой  (массовкой),   интегрируется  вокруг  вертикали 
драмы, «внутренней» и «субъективной», выставляемой в центр  их  пересечения, 
представляемом  в качестве символа: 
    «Неизбежно отсюда впитыванье в синтезе обоих предыдущих стадий: текучий 
    космизм «песни»  эпоса  и  конечной  четкости  «действий»  драмы…Вообще 
    поэмность на  начале  сознательного  овладения  фильмы,  в  отличии  от 
    «драмности» архаического кино «театрального разлива»[xxviii]. 
    Непрерывный («текучий») горизонтальный  поток  периферийных  феноменов, 
«кадров» членится, разрезается, заканчивается  перпендикулярно  выставленной 
вертикальной осью драматического «действия», которая центрирует горизонт,  и 
также  обладает  характером  непрерывности.  На  третьем  этапе   происходит 
«синтез члененности и нечленимости», синтез  дискретности  и  непрерывности. 
Ключевым символом «Броненосца Потемкина»  по  признанию  самого  Эйзенштейна 
выступает момент воздвижения красного флага  на  мачту  «Потемкина»:  «Новое 
качество куска (знамени – прим. авт.), оно и статично, и подвижно,  —  мачта 
вертикальна и неподвижна, полотнище рвется  по  ветру.  Это  уже  не  только 
вертикаль, пластически объединяющая отдельные  элементы  композиции,  —  это 
революционное  знамя,  объединяющее   броненосец,   ялики   и   берег.   ... 
Композиционным  (драматическим  –  прим.авт.)  водоразделом  и  одновременно 
идеологическим   (символическим    –    прим.авт.)    объединителем    обеих 
композиционных групп служит мачта с революционным знаменем»[xxix]. Здесь  во 
всей  теоретической   полноте   Эйзенштейн   описал   значение   и   функцию 
центрального  символа  как  инстанции,  центрирующей  округу  символического 
кинохронотопа.  Это  центрирование  ставит  композиционную   границу   между 
центром и периферией, и в то же время  символизирует  их  единство.  Красное 
знамя «Потемкина» символизировало, буквально и фигурально  ознаменовало  всю 
революционную действительность. 
    Важно и то, что Сергей Эйзенштейн закрашивает  серый  флажок  на  мачте 
«Потемкина» красным цветом, то есть буквально заполняет форму  (серый  флаг) 
содержанием (красный цвет). Красный цвет  флага  явил  содержание  «красной» 
идеологии: «И вдруг — удар цвета! Красный цвет в  черно  —  белом  кино.  На 
мачте броненосца взвивается красное знамя. Этот кадр раскрашивался  от  руки 
в каждом экземпляре фильма. Но  зато,  какой  эффект!  Алый  цвет  революции 
взывал с экрана, воспламеняя сердца»[xxx]. 
    В символе неподвижной вертикали мачты с развевающимся знаменем заключен 
последний этап той «либидинальной нормализации», на  киноэволюционных  путях 
которых Эйзенштейн преодолевает,  что  для  него  крайне  важно,  по  канону 
психоанализа, и уже  теперь  киноэстетики,   две  предшествующие   стадии  — 
«оральный» нарративизм Роома с его пустой динамикой и  «анальный»  формализм 
Кулешова с его  пустой  «эстетностью»  и  стилизмом.  Грубо  говоря,  символ 
статичной мачты  с  динамическим  знаменем  сочетает  фаллический  символ  с 
символом эякуляции. Таким образом, мачта с  красным  знаменем  идеологически 
«оплодотворяет» окружающую социальную действительность. 
    И  здесь  можно  обратиться  собственно   к   символическому   значению 
сексуальной,   фаллической   формы,   которая   аккумулирует   все    модусы 
символизации, включая символизацию сакрального. 
    Дело  в  том,  что  сексуальное  предполагает  сакральное.  В  сущности 
сакральное  и   сексуальное   —   одно   и   тоже   по   способу   утаивания 
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6 
   
 |