Врубель
Кто был Врубель – художник декаданса или ренессанса искусства? Или это
вообще несущественно? Врубель есть Врубель, в своем роде единственный и ни
на кого не похожий.
Ещё на протяжении жизни Врубеля оценки его искусства располагались на
широкой шкале – от « дикого уродства», « бездарной мазни», « мерзости» до «
дивных симфоний гения». Но и в дальнейшем его репутация снова падала и
снова поднималась; более приглушенно, но проигрывалось примерно то же:
декаданс – ренессанс.
После поспешного причисления его к отпетым декадентам, в нем
постепенно, но все больше и больше стали видеть « классические» черты. Он
все больше срастался в нашем сознании с Лермонтовым, со сказками Пушкина и
музыкой Римского-Корсакова, а там и с Александром Ивановым, с
древнерусской иконописью, наконец, вообще с Третьяковской галереей, которую
уже и представить себе нельзя без зала Врубеля. Бенуа помнил Врубеля «
дикого», эпатирующего, ворвавшегося, « как беззаконная комета», в русскую
живопись, когда и « Мир искусства» тоже был в какой-то степени эпатирующим.
Мы же того Врубеля не знаем: для нас Врубель – волнующие, красивые,
таинственные, но нисколько не « дикие» картины, которые для нескольких
поколений людей связаны с юношескими романтическими переживаниями: в самом
деле есть что-то извечно и трогательно юное в печали « Демона сидящего».
Но мы и по сей день не уверены – кто же он всё-таки был? И была ли
действительно та эпоха, в которую он жил, « эпохой Врубеля», ею ли
детерминировано его искусство или он был в ней чужой, « пришелец», не
уместившийся в её пределах и потому обреченный на неполноту реализации
своего необыкновенного дара, на « фрагментарность» своих созданий?
Так как выставки импрессионистов в свое время наделали скандального
шуму, отголоски которого доходили до русской публики, то для неё все
шокирующее ассоциировалось с импрессионизмом. Врубеля тоже не раз называли
в печати импрессионистом. Ёще чаще – декадентом, что его оскорбляло, так
как декаданс, по прямому смыслу, означает падение, он же мечтал о широких
горизонтах и высоком полете искусства. Иным звание декадентов даже
импонировало – есть своя прелесть в осенних сумерках и своя гордость в том,
чтобы быть певцами заката. Но как раз у Врубеля ничего этого не было, по
крайней мере, субъективно он нисколько не разделял настроений лирического
заката и меланхолии ущерба. Напротив, мыслил миссию своего искусства как
преодоление ущербности. Его известное кредо – « иллюзионировать душу,
будить её от мелочей будничного величавыми образами», образами народного
эпоса, Библии, Шекспира, Лермонтова, Пушкина, к которым он обращался
постоянно, трактуя их с глубокой серьёзностью. Поэтому ярлык декадента, то
есть упадочника. Воспринимался им как оскорбительная нелепость, и однажды
он с вызовом в публичной речи сказал, что « так называемый декаданс» скоро
будет признан возрождением.
Связь Врубеля с модерном в нашей литературе трактовалась в зависимости
оттого, как оценивался модерн. Переоценка стиля модерн побудила
пересмотреть вопрос о причастности к нему Врубеля. Может быть Врубель не
стоял от него в стороне, получая лишь спорадические импульсы, а находился
внутри, у истоков этого течения? Может быть, он сам и был создателем
русского модерна? Такой вывод как бы носится в воздухе. К нему приходит,
например, Г. Ю. Стернин в результате исследования художественной жизни
России на рубеже веков. Он констатирует противоречивую двойственность
модерна как западного, так и русского, « стремящегося , с одной стороны,
украсить, оформить повседневную жизнь человека, внести в эту жизнь красоту
и вместе с тем постоянно взыскующего « иных миров»,побуждая зрителя «
усомниться в привычных ценностях земного бытия».[1]
О Врубеле Стернин пишет: « Стиль художника, и это и делало его
активным творцом русского модерна, всегда заключал в себе содержательную
функцию, то давая предельно овеществленное, вплоть до поверхности материала
или фактуры письма, и потому доступное ощущение красоты, то наоборот,
отвлеченной декоративностью выразительных средств воздвигая как бы
непреодолимую преграду между зрителем и « горним» царством. Этим путем и
высказывался весь чрезвычайно типичный для модерна эмоциональный диапазон –
от чувствительного зрительного или тактильного наслаждения до душевной
тревоги и тоски.[2]
Можно было бы заметить, что соединение чувственной красоты с
настроениями тоски и тревоги – не редкость в искусстве и свойственно не
только модерну. Но дело не в том. Нужно очень серьёзно отнестись к
предположению, что Врубель был активным творцом русского модерна. Если оно
справедливо, образ художника четко локализируется во времени, занимает, так
сказать, законное историческое место, зато отходит в область легенды
романтическое представление о « единственном», об одиноком гениальном
пришельце то ли из эпохи Возрождения, толи из средних веков, созданное и
прижизненными биографами Врубеля, и поэтами – Блоком, Брюсовым, - и
стоустой молвой. Тогда, значит, более прав Н. П. Ге: искусство Врубеля было
только» одним из лучших выражений» настроений, охвативших людей в конце XIX
века, мы начинаем представлять себе Врубеля не стоящим, подобно Демону, на
горной вершине, а « в среде» -одним из участников абрамцевского кружка,
одним из экспонентов « Мира искусства», одним из художников театра . . .
словом, не « один», а «один из», хотя бы и из самых выдающихся.
Многое, по-видимому, говорит в пользу такого воззрения.
Ориентализм Врубеля, пристрастие к пряному востоку, любовь к театру,
театральность – и это все модерну не чуждо. Наконец, та характерная
двойственность модерна – программное внедрение в повседневность и
одновременно тяга к запредельному, неповседневному, - была и у Врубеля.
Декоративно-прикладному творчеству он отдавал львиную долю своих сил. Не
говоря уже о постоянной работе для театра, он и в сотрудничестве с
архитектором Шехтелем и сам делал архитектурные проекты; он украшал богатые
особняки, проектировал печи, скамьи, расписывал балалайки, не только не
брезгуя « прикладной» деятельностью, но отдаваясь ей со страстью ( отец
Врубеля, человек другого поколения, в одном из писем неодобрительно
называл его художником по печатной части). А вместе с тем мысль и фантазия
его всегда устремлялись прочь от сегодняшнего дня, от прозы будней, в
нездешний поэтический мир тысячи и одной ночи, демонов и ангелов, русалок и
эльфов.
С юных лет он питал страсть ко всяческой маскарадности не всегда
хорошего вкуса. В Киеве, хотя он был тогда очень беден и обстановкой своего
жилья пренебрегал, он тем не менее носил бархатный костюм « венецианца
эпохи Возрождения», чем весьма шокировал жителей города. Позже, в Москве,
когда материальные дела поправились, он стал ревностно заботиться об
убранстве квартиры, обтягивая некрашеную кухонную мебель плюшем самых
нежных оттенков. Туалеты своей жены певицы Надежды Ивановны Забелы Врубель
всегда сочинял сам – не только театральные костюмы, а и концертные,
вечерние и домашние платья, строго следя, чтобы они шились точно по его
эскизам. Это были сказочно красивые платья из нескольких прозрачных чехлов
разной окраски, с буфами в виде гигантских роз, но совсем неудобные для
ношения.
Все это может быть штрихи, частности, но характерные. Параллелей и
точек схода между стилем модерн и искусством Врубеля немало, а то
обстоятельство, что он начал идти раньше других, как будто подтверждает
гипотезу о нем как основоположнике этого течения на русской почве, причем
независимо от западных влияний, - в силу стадиальной общности.
И все же никуда не уйти от несомненного факта – те произведения
Врубеля, о которых можно без колебаний сказать: « Вот настоящий модерн», -
это не лучшие, а, как правило, второстепенные, тривиальные его работы.
Лучшие же не имеют ни специфической плоскостной орнаментальности модерна,
ни его прихотливой изысканности, а главное – в них есть то качество,
которое сам художник определял как « культ глубокой натуры», модерну не
только несвойственное, но даже как бы противопоказанное, так что есть
реальные основания у авторов, полагавших, что модерн лишь влиял на Врубеля
и влиял не в лучшую сторону. С французской ветвью модерна у Врубеля меньше
близости, чем с мюнхенским, австрийским или скандинавским вариантами «
современного стиля».
Но и последние, кажется, не увлекали его. Что он любил в искусстве?
Врубель был не очень большим охотником до писем, поэтому немного можно
узнать о его впечатлениях от заграничных выставок, если он их вообще
посещал; В Москве и в Петербурге он почти не ходил на выставки. Отчасти
воспоминания современников, а главным образом сами произведения художника
свидетельствуют, что настоящая его любовь неизменно отдавалась великому
прошлому – Византии, Древней Руси, итальянскому кватроченто. Но не тем
художественным эпохам, которые преимущественно питали пассеизм
мирискусников: к XVIII веку, русскому или западному, к рококо, фижмам,
арлекинам и коломбинам Врубель оставался, по-видимому, вполне равнодушен.
Вообще его не манило легкое, грациозное, « скурильное» - только возвышенное
и серьезное. Это чувствуется и по его литературным вкусам : Гомер, Шекспир,
Данте, Гете, Лермонтов, русский сказочный и былинный эпос, Библия. Ещё он
любил Ибсена и Чехова, но у этих современных авторов не черпал мотивов,
хотя, может быть, « Ночное» навеяно чеховской « Степью». В целом же
творчество Врубеля насквозь литературно: у него редки произведения, не
имеющие литературного или театрального источника. Литературность и
настойчивое обращение к великим и вечным образам мировой культуры ещё
увеличивали дистанцию между Врубелем и кругом современных художников: что-
то в нем было на их вкус, слишком тяжеловесно-монументальное, слишком
«готовыми эпическими идеями», по выражению одного критика, выступающего от
лица молодежи.[3]
Вопрос о принадлежности Врубеля к направлению модерна оказывается,
таким образом, непростым. Есть и «за» и «против». С одной стороны,
близость, в чем-то совпадаемость с элементами « нового стиля», с другой –
обособленность интересов и стремлений Врубеля, взгляд его на своих
современников свысока, а их взгляд на него – со стороны.
Взглядами, высказываниями, отношениями, конечно, еще ничего не
решается. Остается обратиться под этим углом зрения к творческой биографии
Врубеля.
Жизнь Врубеля в искусстве отчетливо делится на четыре периода, которые
хочется уподобить трем актам драмы с прологом. Пролог – годы учения в
академии художеств. Первый акт – в Киеве, вторая половина 1880-х годов,
встреча с древностью; второй – кипучая деятельность в Москве, начатая в
1890 году « Демоном сидящим» и завершенная в 1902 году « Демоном
поверженным». Третий(1903-1906) – последних четыре года, прошедших под
знаком надвигающегося трагического конца. Ещё четыре года Врубель жил уже
только физически.
Переход к новому этапу каждый раз совершался резко и неожиданно,
наподобие вмешательства рока. Из Киева в петербургскую Академию художеств
явился А. Прахов, разыскивая помощника для реставрации старинной
Кирилловской церкви; профессор П. Чистяков указал ему на молодого студента,
вошедшего как раз в эту минуту в кабинет, - и решилась его судьба : Врубель
оставил Академию, где ему так нравилось и оказался в Киеве на целых шесть
лет. По прошествии их – тоже случайно – задержался на несколько дней в
Москве проездом из Казани, где навещал отца, но предполагаемые несколько
дней превратились в долгие годы, самые интенсивные в жизни Врубеля. В конце
их – лихорадочная работа над « Демоном поверженным» и разразившийся, как
удар грома, приступ безумия. Но ещё не конец: художник выздоравливает в
клинике доктора Усольцева, работает много и прекрасно, к « Демону» больше
не возвращаясь. Конец последнего акта драмы наступает тоже как бы внезапно:
художник ослеп, рисуя портрет В. Брюсова(1906).
В 1901 году в автобиографии Врубель написал, что благодаря Чистякову
вспоминает годы учения как самые светлые своей художественной жизни[4]. Это
не расходится с тем, что он заметил в 1883 году: « Когда я начал занятия у
Чистякова, мне страсть понравились основные его положения, потому что они
были не что иное, как формула моего живого отношения к природе, какое мне
вложено»[5] в другом письме «формула» эта расшифровывается как «культ
глубокой натуры». Не просто натуры – а именно глубокой, то есть
просматриваемой под внешним покровом в её тончайшей внутренней структуре, в
« бесконечно гармонирующих деталях».влияние чистяковской системы обучения
не сводилось лишь к усвоению классических традиций и внушению высокого,
«священного» понятия о работе над пластической формой, а касалось и
практического к ней подхода. Важно подчеркнуть, что Чистяков учил не
«срисовыванию», а именно сознательному рисованию, сознательному
структурному анализу формы. Рисунок надлежало строить разбивкой на мелкие
планы, передаваемые плоскостями; стыки плоскостей образуют грани объёма с
его впадинами и выпуклостями. В учебных рисунках мастерской Чистякова
криволинейные объёмы трактовались как многогранники, рисунок выглядел
угловатым, кристаллическим. На заключительной стадии рисунка углы и
плоскости смягчались, и рисунок приближался к привычному виду предмета. Но
самая суть заключалась уже в первоначальной стадии, в компоновке « углами».
Чистяков учил передавать не внешние контуры и не пятна, а формы, формы и
формы – « самые малейшие изгибы, выступы и уклонения форм. При этом тушевка
от рисунка не отделяется, потому что тени или полутоны не суть
бессмысленные пятна, а формы, следовательно, имеют перспективу,
рисунок».[6]
А. П. Иванов: « У Врубеля, прежде всего, поражает совершенно особенное
понимание формы предметов поверхности, их ограничивающие, изобилуя резкими
изломами, образуют дробное сочетание сходящихся под двугранными углами
плоскостей; их контуры представляют собой ломаные линии, прямые или близкие
к прямым, и весь воспроизводимый образ носит странное сходство с грудой
сросшихся друг с другом кристаллов».[7]
Вот еще свидетельство наблюдавшего Врубеля за работой С. Мамонтова: «
Самая техника рисования М. А. не имела ничего общего с тем, что внушают
юношеству патентованные учителя рисования. Он не признавал общего контура
изображаемого предмета, считая, что эта линия выдумана людьми и не нужна
художнику. Рисуя, он набрасывал на бумагу или на холст отдельные мозаичные
клочки тени, причем придавал им обыкновенно прямолинейные очертания. Видя
Страницы: 1, 2, 3
|