особенной силой при Петре I, значительно расширилась самая область
применения письменного слова. Это происходило в связи с появлением и
развитием новых жанров художественной литературы (вирши, драма, бытовая и
авантюрная повесть), в связи с возрастающей нуждой в литературе
технической, научной, прикладной, в связи с распространением печатного
слова в виде газеты. Вся эта обширная светская письменность нового типа не
могла быть обслужена ни одной из двух ранее употреблявшихся разновидностей
письменной речи. Славянский язык был для нее непригоден вследствие своей
тесной связи с церковной литературой, препятствовавшей его обновлению со
стороны лексики и синтаксиса, а также вследствие явного противоречия между
общей чуждой окраской этого языка и практическим характером новых видов
письменности. С другой стороны, приказный язык, хотя и близкий по формам к
живой речи, был очень однообразен и беден средствами для того, чтобы стать
органом собственно литературного, обработанного и изящного изложения. Для
новой литературы нужен был новый книжный язык, то есть такой язык, который
был бы пригоден для литературного письма и обладал бы соответствующей
образностью, но и в то же время был бы лишен привкуса церковности и
старины, отличался бы колоритом светскости и живой современности. Поисками
такой новой книжной, но светской литературной речи и были заняты силы
русских литераторов конца XVII и начала XVIII века.
Но дело это было трудное, а потому удавалось не сразу. Руководствуясь
скорее инстинктом, чем ясным пониманием цели и сознательным к ней
стремлением, литераторы, и в особенности переводчики этого времени, чаще
всего прибегали к крайне беспорядочной, неорганической и искусственной
смеси из двух основных типов прежнего письменного языка, густо сдабривая ее
к тому же обильными и некритическими заимствованиями из западноевропейских
языков. Возникали неуклюжие тексты, в которых церковно-славянские формы
сочетались с модными западноевропейскими словами, а библейские слова и
выражения оказывались в тесном сочетании с элементами бытовой фразеологии.
Для примера приведу несколько фраз из популярной повести начала XVIII века
“История о российском матросе Василии Кориотском и о прекрасной королевне
Ираклии Флоренской земли”. Разбойники выбирают Василия своим атаманом, но
берут с него обещание, что он не будет стараться проникнуть в одну из
комнат их дома, находящуюся постоянно на запоре: “"Господин атаман, —
говорят они, — изволь ключи принять, а без нас во оной чулан не ходить; а
ежели без нас станешь ходить, а сведаем, то тебе живу не быть". Видев же
Василей оной чулан устроен зело изрядными красками и златом украшен, —
продолжает повествователь, — и окны сделаны в верху онаго чулана, и рече
им: "Братцы молодцы, изволте верить, что без вас ходить не буду и в том даю
свой пароль"”. Впоследствии Василий обнаруживает в этом чулане прекрасную
пленницу Ираклию, которая обращается к нему так: “Молю тя, мой государь,
ваша фамилия како, сюда зайде из котораго государства, понеже я у них
разбойников до сего часу вас не видала, и вижу вас, что не их команды, но
признаю вас быть некотораго кавалера”1. В этих отрывках “славенские” формы:
рече, зайде, зело, како; русское просторечие: чулан, братцы-молодцы, окны и
модные иностранные слова: пароль, фамилия, кавалер не представляют собой
одного стилистического целого, а являются как бы цитатами, наудачу
выдернутыми из трех разных языковых стихий, не приведенных к единому
началу.
Но, начиная с 30-х годов XVIII века, в истории русского письменного слова
возникает перелом, связанный больше всего с наметившимися к этому времени
успехами новой русской литературы, которая взяла на себя трудное и почетное
дело литературной нормализации русского языка. Самым удачливым из этих
нормализаторов русского языка и был Ломоносов.
В этом движении к нормализации литературной речи на первых порах
наметились два основных направления. Первое высказывалось за полный разрыв
с церковно-славянской традицией и за исключительную ориентацию на обиходную
русскую речь, но речь не народную, а избранного социального круга, на
“лучшее употребление”, как выражался Тредиаковский. Этот писатель начал
свою литературную карьеру в 1730 году переводным романом “Езда в остров
любви”, в предисловии к которому заявлял, что свою книгу он “не славенским
языком перевел, но почти самым простым Русским словом, то есть каковым мы
меж собой говорим”. Но эта программа, сколь бы привлекательной она ни
должна была представляться, на деле оказалась невыполненной. Да она была и
невыполнима. Она предполагала такую степень обработанности и такой
литературный блеск обиходного языка образованных слоев общества, которые
мерещились возможными молодому Тредиаковскому, только что вернувшемуся из
Парижа и начитавшемуся там французских трактатов об изящной речи придворных
и учено-литературных кругов, но каких не было и не могло быть в начале
XVIII века в России. Это-то противоречие и проявилось полностью в романе
Тредиаковского, написанном, вопреки авторскому намерению, языком тяжелым,
неуклюжим, наполненным славянизмами и провинциально-семинарскими оборотами
речи.
Но нереальность программы Тредиаковского сказывалась еще и в том, что
желание опереться исключительно на бытовой язык, не приспособленный еще
вовсе к собственно литературным задачам, с неумолимой неизбежностью бросало
русскую письменность в объятия западноевропейской стихии и приводило к тому
дикому переполнению русского языка наспех усвоенными иноязычными
элементами, образцы которого в таком изобилии сохранились до нас в
памятниках XVIII века. Где следовало искать прочных регулирующих начал для
литературной обработки живого русского языка — на Западе, в чуждой
иноязычной среде, или же в национальном предании, в традициях
древнерусского книжного языка? Так только мог стоять вопрос в эпоху первых
успехов новой русской литературы. И вот появляется Ломоносов, который без
всяких колебаний, твердо и уверенно, дает последовательно и строго
национальное разрешение этой проблемы. “О пользе книг церковных в
российском языке” — так называется основополагающий, небольшой по объему
труд Ломоносова, в котором он уже позднее, в 1755 году, с редкостной
ясностью суждений подвел итог созданному им и победившему направлению в
обработке русского литературного языка.
Совершенно неверно было бы думать, будто, говоря о пользе церковных
книг для русского языка, Ломоносов полностью восстанавливал отжившую
систему древнерусской книжной речи. Это не давало бы никакого решения
проблемы, да и чисто практически было бы невозможно. Но в том-то и
проявилась сила позиции, занятой Ломоносовым, что он сумел отличить в
предании старой книжной речи живое от мертвого, полезное и продуктивное от
окостеневшего и неподвижного.
Ломоносов — первый из деятелей русской культуры, который отчетливо
увидел то, что теперь видит каждый грамотный русский, а именно — что за
время многовекового воздействия церковно-славянской стихии на русскую
письменную речь множество церковно-славянских слов и выражений прочно осело
в устной речи грамотных русских людей, став, таким образом, неотъемлемым
достоянием повседневного языка носителей и строителей русской культуры.
Сравните, например, в нашем современном языке враг, храбрый вместо древних
ворог, хоробрый; нужда вместо древнего нужа; мощно вместо древнего мочно и
мн. др. Сравните, далее, и такие убедительные примеры взаимной
дифференциации народных русских и церковно-славянских элементов, как страна
при сторона, невежда при невежа, горящий при горячий, истина при правда,
изгнать при выгнать и множество других. Ясное понимание того, что язык
русской образованности постепенно возникает на почве этого плотного
сращения обеих исторических стихий русского письменного слова, сквозит в
каждом положении филологических работ Ломоносова, в каждой строке его
собственных литературных произведений. Именно на этом взгляде и строится
все знаменитое учение Ломоносова о составе русской лексики и ее
употреблении. Сущность этого учения вкратце состоит в следующем.
Все слова, какими может располагать русский язык, Ломоносов делит на
три основных разряда. К первому он относит слова, общие для языка церковных
книг и для простого русского языка, как, например, слава, рука, почитаю. Ко
второму относятся такие слова церковных книг, которые в простом русском
языке не употребляются, но все же понятны грамотным людям, например,
отверзаю, взываю, насажденный. Есть в церковном языке также слова
непонятные и представляющиеся устарелыми, как, например, овогда — некогда,
свене — прежде. Но их Ломоносов вообще не считает возможным употреблять в
русском литературном языке. Наконец, третий разряд составляют слова, совсем
неизвестные языку церковных книг, как, например, говорю, ручей, пока. В
числе этого рода слов Ломоносов особо выделяет слова “презренные”, то есть
грубые и вульгарные, которые он также не советует употреблять, разве только
в “подлых комедиях”.
Посредством различной комбинации слов этих трех разрядов, согласно
учению Ломоносова, в русском литературном языке создаются три разных стиля:
в ы с о к и й, п о с р е д- с т в е н н ы й, или средний, и н и з к и й,
который часто назывался также п р о с т ы м. Высокий стиль составляется из
слов первого и второго разрядов, то есть из слов “славенороссийских”, общих
для обоих языков, и собственно “славенских”, однако, как специально
оговаривается Ломоносов, “вразумительных и не весьма обветшалых”. Средний
стиль составляется преимущественно из слов первого разряда
(“славенороссийских”), но к ним, как говорит Ломоносов, “с великою
осторожностию” можно присоединять как чисто церковно-славянские, так и
чисто русские слова. Наконец, низкий стиль состоит из слов третьего и
первого разрядов (то есть из комбинации чисто русских и “славенороссийских”
слов).
Возникающая, таким образом, стройная стилистическая система
покоится на двух главных основаниях. Во-первых, она вытесняет за рамки
литературного употребления как церковно-славянские, так и русские
лексические крайности, то есть те элементы обоих языков, которые стоят
на конечных границах общей цепи словарных средств русской литературной
речи. Во-вторых, и это самое важное, в о с н о в у всей системы кладется
“славенороссийское” начало русского языка, то есть такие средства,
которые у русского и церковно-славянского языка являются совпадающими,
общими. В самом деле, “славенороссийские” слова, в той или иной
комбинации, мы встречаем в каждом из трех стилей, устанавливаемых
Ломоносовым. Но в высоком они сочетаются с чисто “славенскими”, в низком
— с чисто русскими, а в среднем — с теми и другими. Следовательно,
Ломоносов объявляет как бы генеральной линией развития нового русского
литературного языка ту линию скрещения обеих языковых стихий, которая
наметилась уже на предшествующих стадиях истории русского языка и с
изумительной зоркостью была им угадана. Именно таким путем удалось
Ломоносову вывести русский литературный язык на тот путь развития,
который в будущем привел к такому яркому и мощному расцвету русское
слово.
Указанное скрещение обоих исторических начал русского языка
практически означало не что иное, как последовательное вовлечение в его
структуру известных церковно-славянских элементов, постепенно
переходивших из разряда собственно “славенских” в разряд
“славенороссийских”. Русский язык этим путем как бы отвоевывал у
церковного языка форму за формой, слово за словом, лишая их специфически
церковного привкуса и превращая их в свое собственное достояние. Легко
понять, что этот синтез осуществлялся легче всего на почве среднего
стиля, в котором не случайно, как мы видели, могли участвовать слова
всех трех разрядов, с скрещенными “славенороссийскими” в центре. Таким
образом, Ломоносов не только отдавал себе отчет в том, что такой фонд
скрещенных славянских слов существует, но гениально предвидел также, что
этот фонд будет со временем все более расширяться, что процесс
отвоевания русским языком слов и форм из языка церковного будет
продолжаться и впредь. В этих дальнейших завоеваниях русского языка
Ломоносов справедливо видел также основное противоядие против засорения
русского литературного языка ненужными заимствованиями из чужих языков.
По этому поводу Ломоносов говорит: “Таким старательным и осторожным
употреблением сродного нам коренного Славенского языка купно с
Российским отвратятся дикие и странные слова нелепости, входящие к нам
из чужих языков... и Российский язык в полной силе, красоте и богатстве
переменам и упадку неподвержен утвердится...” Это не исключало
возможности введения в русский научный язык международных научных
терминов, составленных из греческих и латинских корней, как, например,
встречающиеся в собственных сочинениях Ломоносова барометр, горизонт,
инструмент, пропорция, фигура и т. п. Но это помогало создавать и
собственные новые термины из “славенороссийского” материала,
соответствующие западноевропейским, как, например, встречающиеся в
собственных научных сочинениях Ломоносова преломление, истолкование,
плоскость, явление и т. п.
Заключение
Основная заслуга Ломоносова заключается в том, что он создал прочную
почву для развития нового книжного, но уже светского, общегражданского
русского литературного языка. С разработкой этого языка связано и самое
крупное из филологических сочинений Ломоносова — его “Российская
грамматика”, появившаяся в 1755 году. Написание этой грамматики есть
поистине величайший из подвигов Ломоносова. Ведь надо помнить, что
грамматика Ломоносова — это первая русская грамматика, потому что все более
ранние грамматики были посвящены исключительно церковно-славянскому языку.
Ломоносов умело воспользовался предшествующей грамматической традицией, но
сделал гигантский шаг вперед, впервые в русской истории избрав предметом
грамматического изучения новый, светский русский литературный язык и тем
самым, положив начало дальнейшему его грамматическому совершенствованию.
Глубоко волнуют современного наблюдателя черновые заметки
Ломоносова к его “Российской грамматике”, показывающие, с каким ясным
сознанием лежащего на нем гражданского долга приступал этот великий
исследователь природы к своему обширному филологическому труду. В этих
заметках Ломоносов, между прочим, признается, что его главные труды
“воспящают” его “от словесных наук”, то есть мешают ему заниматься
филологией, но что тем не менее он берется за них, так как видит, что никто
другой за это дело не принимается. “Я хотя и не совершу, — пишет Ломоносов,
— однако начну, то будет другим после меня легче делать...”
История, конечно, не повторяется. И, вероятно, уже не будет людей с
таким универсальным диапазоном научной деятельности, как у Ломоносова.
Науки сейчас ушли далеко вперед, и одному человеку просто невозможно
достичь вершин одновременно в нескольких областях познания. И всегда Михаил
Васильевич Ломоносов – ученый, философ, поэт – будет вызывать глубокий
интерес как личность, продемонстрировавшая силу человеческого разума, как
борец с тьмой и невежеством.
Литература:
1. Г. О. В и н о к у р, О задачах истории языка. — В его кн.: Избранные
работы по русскому языку, М., 1959.
2. В. К. Т р е д и а к о в с к и й, Предисловие к переводу французского
галантного романа “Езда в остров любви”, СПб., с. 8.
3. “Сочинения М. В. Ломоносова, с объяснительными примечаниями академика
М. И. Сухомлинова”, т. 4, ч. I, СПб.
Страницы: 1, 2
|