И сны твои видений легких будут
Исполнены.
Григорий. Как весело провел свою ты младость!
<...> Успел бы я, как ты, на старость лет
От суеты, от мира отложиться,
Произнести монашества обет
И в тихую обитель затвориться.
Пимен. Не сетуй, брат, что рано грешный свет
Покинул ты, что мало искушений
Послал тебе Всевышний. Верь ты мне:
Нас издали пленяет слава, роскошь
И женская лукавая любовь.
Я долго жил и многим насладился;
Но с той поры лишь ведаю блаженство,
Как в монастырь Господь меня привел.
3.7 Осмысление предназначения поэта и
поэзии
Насколько идеал отрешенного созерцательного
настроения был духовно сроден Пушкину, об этом можно судить по тому, что самый
образ поэта запечатлен у него своеобразными аскетическими чертами. Поэт, как
орел, парит и царит над миром. Ему чужды заботы о «нуждах низких жизни», о
практической «пользе» и даже о нарочитом нравственном поучении ближних.
«Служенье муз» требует самоуглубления и потому «не терпит суеты». Поэт есть
«сын небес», — не «червь земли». Его призвание есть служение жреца, который не
может «забыть алтарь и жертвоприношенье» для метлы, чтобы «сметать сор с улиц
шумных». Осененный вдохновеньем, он бежит, «дикий и суровый», «на берега
пустынных волн, в широкошумные дубровы».
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв, -
в этих замечательных словах Пушкина, являющихся
его поэтическою исповедью, он не только напоминает Гете, видевшего назначение
поэта в постоянном созерцании Божественного Лика, но является помимо своей воли
созвучным аскетическому мировоззрению древних подвижников, искавших прежде
всего безмолвия в отъединении от мира. Исполненные любви и смирения, последние
были, конечно, далеки от гордого аристократизма, который сказывается в
презрительных словах поэта, служащих эпиграфом для его стихотворения «Чернь»: Procul este profani.
Но они также ставили созерцание небесных красот выше «внешнего делания», к
которому они относили и деятельное служение ближним. Этот последний подвиг
доступен многим, а чистое созерцание горнего мира, являющееся венцом иноческого
пути, есть удел избранных.
«Господь, — пишет наиболее яркий представитель
этого направления иноческой жизни Исаак Сирин, — оставил Себе одних для
служения Ему посреди мира и для попечения об Его чадах, других избрал для
служения пред Ним. Можно видеть различие чинов не только при дворах земных
царей, где постоянно предстоящие лицу царя и допущенные в его тайны славнее
тех, которые употреблены для внешнего служения, — это же усматривается и у
Небесного Царя. Находящиеся непрестанно в таинственном общении и беседах с Ним
молитвою — какой свободный доступ стяжали к Нему!» «Проводящим жительство в
чине ангельском, в попечении о душе не заповедано благоугождать Богу попечением
житейским, т. е. заботиться о рукоделии, принимать от одних и подавать другим.
И потому не должно иноку иметь попечения о чем-либо колеблющем ум и низводящем
его от пред стояния пред лицом Божиим». «Когда придет тебе помышление вдаться в
попечение о чем-либо по поводу добродетели, отчего может расточиться тишина,
находящаяся в твоем сердце, тогда скажи этому помышлению: хорош путь любви и
милости ради Бога, но и я ради Бога не желаю его».
Однако это не значит, конечно, что подвижник
думает только о личном спасении. Чем более иноки приближаются к Богу, тем
теснее они объединяются сердцем со своими братьями, хотя бы и удаленными от них
пространством. Возносясь в заоблачный мир, эти герои духа всех поднимают к
небесам с собою, и самый пример их высокой «ангельской» жизни, и их горячая
молитва являются лучшим благословением для мира.
То же в известной степени можно сказать и о
поэте. В приливе вдохновенья он чувствует трепетно «приближение Бога», как это
художественно изобразил Пушкин в своих «Египетских ночах», и тогда он,
отрешаясь от земли, невольно влечет с собою читателя к горним высотам. Самое
восприятие мира у поэта, как и у подвижника, носит созерцательный характер.
Гений также зрит идеальный мир, хотя и далеко не с такою ясностью и
уверенностью, как благодатный аскет, у которого «ведение переходит в видение
молитвы», по словам того же Исаака Сирина. Диапазон духовного слуха Пушкина был
очень широк: он слышал и «дольней лозы прозябанье», и «неба содроганье», и
«горний Ангелов полет».
В таинственных глубинах поэтического наследства
Пушкина до сих пор еще много не вполне разгаданных уроков духовной мудрости.
Кто такая, например, «смиренная, величавая жена, приятным сладким голосом»
беседовавшая с поэтом и его сверстниками в детстве?
Смущенный «строгою красою ее чела и полными
святыни словесами», он, однако, превратно толковал «про себя» последнее и
убегал от нее в чужой сад, чтобы созерцать «двух бесов изображенья», влекших к
себе его юное сердце своею «волшебною красотою», — «лживых и прекрасных» в одно
и то же время. Мережковский (в «Вечных спутниках») в этой строгой и
величественной Наставнице видит Добродетель, а митрополит Антоний (Храповицкий)
склонен был понять под нею даже вечную Учительницу людей — Церковь, урокам
которой неохотно внемлет юность. Вопреки ее предостережениям, последняя в минуту
искушения нередко подменивает истинную вечную красоту обольстительным
призраком. К концу жизни его духовное зрение особенно изощрилось и углубилось.
Барант был поражен возвышенностью и проницательностью его суждений по
религиозным вопросам. Одною из последних его записей, связанных с мыслью о
переезде в деревню, была: «Религия. Смерть». Очевидно, эти два предмета, тесно
связанные в его представлении, глубоко занимали его внимание в то время, как
его внешняя жизнь кружилась в вихре светской суеты. Разлад между внешним и
внутренним человеком все ярче ощущался им по мере приближения к своему исходу.
Он рвался из этих гнетущих мелочей жизни, как лев из сетей, всячески стремился
сбросить с себя бремя «забот суетного света», но не мог. В этом была трагедия последних
дней его жизни. В нем действительно было как бы две души, которые рвались врозь
и жаждали разделения.
3.8 Окончание нравственного перерождения
Роковая дуэль с Дантесом, на которую он решился
с такою легкостью и даже некоторою видимою поспешностью, и была болезненной
попыткой найти какой-нибудь исход из своего невыносимого, как ему казалось,
положения. Это был почти порыв отчаяния. Лучше смерть, чем такая жизнь, вот что
означал вызов, брошенный им не только Дантесу, но и самой своей судьбе. Вместе
с тем совесть, этот «незваный гость, докучный собеседник», не переставала
терзать его сердце, все еще не освободившееся от власти страстей, которые он
ощущал как неискупленный грех. Очевидно, ему нужно было пройти сквозь какое-то
огненное горнило, пережить какое-то глубокое нравственное потрясение, чтобы
возродиться духовно и очиститься от всех нравственных исканий, тяготивших его
душу. Таким чистилищем и явились для него тяжкие предсмертные страдания,
последовавшие за его несчастною дуэлью. Кажется, ни о чем не писали так много и
с такими скрупулезными подробностями, как об этом роковом событии в его
жизненной судьбе. Нам важно лишь установить, какие последствия она имела для
его духовной жизни, достигшей большой высоты в последние дни его бытия на земле.
Сознание близости смерти, когда он стоял пред нею лицом к лицу после
полученного им ранения, не смутило его духа. Он давно уже чувствовал, что она,
как тень, идет за ним по пятам, и давно уже приготовил себе могилу рядом с
матерью в Святогорском монастыре. Но смерть не сразу пришла к нему. Если бы он
пал на месте поединка или тотчас же после него, то он не только ушел бы из мира
с неискупленною виною за свою дуэль, но унес бы с собою действительно
неутолимую «жажду мести», как сказал о нем Лермонтов.
Бог оставил ему еще два дня (45 часов) жизни для
искупления своего греха и достойного приготовления к вечности. Это была для
него подлинно милость Божия, которую не мог не оценить он сам. Как только
определилась безнадежность его положения, его домашний доктор Спасский
предложил ему исполнить последний христианский долг. Он тотчас согласился.
«За кем прикажете послать?» — спросил доктор.
«Возьмите первого ближайшего священника». Послали за о. Петром, священником
Конюшенной церкви, той самой, где потом 1 февраля отпевали поэта.
Старик-священник немедленно исповедал и приобщил больного. Он вышел от
последнего глубоко растроганный и потрясенный и со слезами рассказывал
Вяземскому о «благочестии, с коим Пушкин исполнил долг христианский». То же
подтверждает и рассказ княгини Мещерской-Карамзиной, записанный Я.Гротом:
«Пушкин исполнил долг христианский с таким благоговением и с таким глубоким
чувством, что даже престарелый духовник его был тронут и на чей-то вопрос по
этому поводу ответил: «Я стар, мне уже недолго жить, на что мне обманывать? Вы
можете мне не верить, но я скажу, что для самого себя желаю такого конца, какой
он имел». Кто действительно дерзнет заподозрить искренность этого свидетеля,
который один входил во святая святых души великого поэта в то время, когда он
стоял на грани вечности.
Раненый Пушкин был привезен в свою квартиру на
Мойке 27 января в 6 часов вечера, а только около полночи Арендт 26-го привез
ему известную записку Государя: «Если Бог не велит нам более увидеться, прими
мое прощение, а с ним и мой совет окончить жизнь христианином. О жене и детях
не беспокойся. Я их беру на свое попечение».
Следовательно, сама собою отпадает легенда,
долго поддерживавшаяся некоторыми биографами Пушкина, будто он причастился
перед смертью только по настоянию императора Николая I.
Он принял напутствие по собственному желанию и притом с таким глубоким и
искренним чувством, какое умилило его духовного отца.
Вяземский в своем письме к А. Я. Булгакову,
описав этот трогательный момент, поясняет, что он не явился для друзей поэта
неожиданностью. «Пушкин никогда не был esprit fort*,
по крайней мере, не был им в последние годы своей жизни; напротив, он имел
сильное религиозное чувство: читал и любил читать Евангелие, был проникнут
красотою многих молитв, знал их наизусть и часто твердил их».
Страдания Пушкина по временам переходили меру
человеческого терпения, но он переносил их, по свидетельству Вяземского, с
«духом бодрости», укрепленный Таинством Тела и Крови Христовых. С этого момента
началось его духовное обновление, выразившееся прежде всего в том, что он
действительно «хотел умереть христианином», отпустив вину своему убийце.
«Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть. Прощаю ему и хочу умереть
христианином», — сказал он Данзасу.
Утром 28 января, когда ему стало легче, Пушкин
приказал позвать жену и детей. «Он на каждого оборачивал глаза, — сообщает тот
же Спасский, — клал ему на голову руку, крестил и потом движением руки отсылал
от себя». Плетнев, проведший все утро у его постели, был поражен твердостью его
духа. «Он так переносил свои страдания, что я, видя смерть перед глазами в
первый раз в жизни, находил ее чем-то обыкновенным, нисколько не ужасающим».
Больной находил в себе мужество даже утешать
свою подавленную горем жену, искавшую подкрепления только в молитве: «Ну, ну,
ничего, слава Богу, все хорошо».
«Смерть идет, — сказал он наконец. — Карамзину!»
Послали за Екатериной Андреевной Карамзиной.
«Перекрестите меня», — попросил он ее и
поцеловал благословляющую руку.
На третий день, 29 января, силы его стали
окончательно истощаться, догорал последний елей в сосуде.
«Отходит», — тихо шепнул Даль Арендту. Но мысли
его были светлы... Изредка только полудремотное забытье их затуманивало. Раз он
подал руку Далю и, подымая ее, проговорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше,
выше, ну, пойдем».
Душа его уже готова была оставить телесный сосуд
и устремлялась ввысь. «Кончена жизнь, — сказал умирающий несколько спустя и
повторил еще раз внятно и положительно: «Жизнь кончена... Дыхание
прекращается». И осенив себя крестным знамением, произнес: «Господи Иисусе
Христе». [Прот. И.Чернавин. Пушкин как православный христианин. Прага, 1936, с.
22).
«Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха,
но я его не заметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над
ним молчали. Минуты через две я спросил: «Что он?» — «Кончилось», — ответил
Даль. Так тихо, так спокойно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча,
не шевелясь, не смея нарушить таинства смерти».
Так говорил Жуковский, бывший также свидетелем
этой удивительной кончины, в известном письме к отцу Пушкина, изображал ее
поистине трогательными и умилительными красками. Он обратил особенное внимание
на выражение лица почившего, отразившее на себе происшедшее в нем внутреннее
духовное преображение в эти последние часы его пребывания на земле.
«Это не был ни сон, ни покой, не было выражение
ума, столь прежде свойственное этому лицу, не было тоже выражение поэтическое.
Нет, какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась: что-то похожее на
видение, какое-то полное, глубоко удовлетворенное знание. Всматриваясь в него,
мне все хотелось у него спросить, — что видишь, друг?»
Так очищенная и просветленная душа поэта
отлетела от своей телесной оболочки, оставив на ней свою печать — печать
видений иного, лучшего мира. Смерть запечатлела таинство духовного рождения в
новую жизнь, каким окончилось его короткое существование на земле.
При своем закате он, как солнце, стал лучше
виден, чем при своем восходе и в течение остальной жизни. «Великий духовный и
политический переворот нашей планеты есть Христианство», — сказал он (в своем
отзыве об «Истории русского народа» Полевого). «В этой священной стихии исчез и
обновился мир». Это мудрое изречение оправдалось и над ним самим. Возрожденный
духовно тою же благодатной стихией, он отошел от земли, как «отходили» до него
миллионы русских людей, напутствованных молитвами Церкви: мирно, тихо,
спокойно, просто и величественно вместе, благословляя всех примиренным и
умиротворенным сердцем.
Всепрощающая любовь и искренняя вера, ярко
вспыхнувшая в его сердце на смертном одре, озарили ему путь в вечность, сделав
его неумирающим духовным наставником для всех последующих поколений.
Нравственный урок, данный им русскому народу на краю могилы, быть может,
превосходит все, что оставлено им в назидание потомству в его бессмертных
творениях. Христианская кончина стала лучшим оправданием и венцом его славной
жизни.
Милосердия надеюсь,
Успокой меня, Творец!
Эти слова, написанные им в предвидении своей
смерти, быть может, были и последнею его молитвою в то время, когда душа его
отделялась от тела.
Тот, кто возлюбил много, мог надеяться, что ему
отпустится много, после того как он принес искреннее раскаяние во всем перед
лицом гроба.
«Чудный сон», предваривший его кончину, исполнен
был пророческого значения. Бесприютный «Странник», скитавшийся в одиночестве в
этом мире, «объятый скорбью великой» и заранее обреченный на смерть, нашел,
наконец, «спасенья тесный путь и узкие врата».
Через них он вошел в Царство света, чтобы
обрести мир и покой и воочию узреть Первообраз вечной Истины и Красоты, лучи
которого он видел еще на земле в минуты высоких духовных озарений своего
гениального творчества
4. Оценка личности поэта
Не нужно забывать, что поэт «платит дань своему
веку, когда творит для вечной» (Карамзин); не нужно забывать, что в земной
деятельности человеческой высшие дары небесные (а ими нескудно наделил Творец
нашего поэта) проявляются в бренной человеческой оболочке; что задача
нравственной жизни есть постепенное отрешение от всего, что есть в этой
оболочке неизменного, чувственного, себялюбивого и жестокого; что в широте
натуры лежит возможность и глубокого отклонения от нравственного идеала, но
вместе и возможность самого возвышенного ему служения. Великие люди как люди, без
сомнения, глубоко иногда падают, но зато и восстают, и каются, и прошлое
смывают, заглаждают, и являются опять-таки великими в своем восстании.
Церковь, олицетворяя нравственный закон и
нравственный суд, не закрывает глаз на эти падения великих; не скрывает греха
Давида, отречения Петра, гонительства Павла, былой греховности Марии Египетской
или Евдокии Преподобной; но она внушает нам при воспоминаниях об усопших
приводить себе на память лишь общее представление о человеческой слабости и
греховности с теплою мольбою о прощении согрешений почившего, с смиренным
сознанием собственной греховности и предстоящей всем людям смертной участи.
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|